<<   Байбурин А. К. Свое и чужое (Пространственный аспект)

Рассмотрим основные способы объективации содержания в обрядовом тексте. Пожалуй, наиболее распространенным является перевод основных идей ритуала на язык пространственных отношений. При этом временной аспект полностью не исчезает, да и не может исчезнуть. Отдельного от времени пространства в ритуале не существует. Время становится внутренним свойством пространства, его “четвертым” измерением (Топоров, 1983, с. 232).

При всем многообразии применяемых в различных обрядах пространственных схем общим является деление актуального пространства ритуала на две сферы: свое и чужое. В самых общих чертах свое — принадлежащее человеку, освоенное им; чужое — нечеловеческое, звериное, принадлежащее богам, область смерти. Равновесие между этими сферами поддерживается постоянным обменом различными ценностями: людьми, урожаем, продуктами питания и т. п. Ситуация нарушения равновесия между ними разрешается с помощью (и в ходе) ритуала, в котором устанавливается прямой контакт между представителями своего и чужого.

Обычно область чужого рассматривается как вторичная по отношению к своему (“искаженный двойник реальности”), но с точки зрения мифа и ритуала отношения между ними скорее противоположны, так как космос (свое) выделился из хаоса (чужого), а не наоборот. Чужое как бы дано изначально, его не надо придумывать, оно существовало и до появления своего. Вот почему человек склонен видеть в чужом не только нечто деструктивное, противостоящее своему, но и ту силу, которая послужила толчком к рождению мира человека и которая снабжает его “ресурсами”.

Универсальность представлений о бинарной структуре мира и их поразительная устойчивость, видимо, далеко не случайны и имеют глубинное психологическое основание. В чем смысл этой бинарности?

Во-первых, с ее помощью всякий кризис, всякое нарушение естественного хода событий получает удовлетворительное объяснение. Здесь не имеет значения проблема истинности/ложности объяснения. Важно, что модель выполняет эту функцию. При этом на языке взаимоотношений между своим и чужим можно объяснить, по сути дела, любую экстремальную ситуацию, как мыслимую, так и реально имеющую место.

Во-вторых, обладая такой моделью, нарушение можно не просто удовлетворительно объяснить, но и решить, поскольку способы его разрешения переносятся в сферу общения, диалога — пожалуй, наиболее “разработанную” область с привычным арсеналом способов снятия противоречий. Конструирование второго (чужого) мира имело сразу несколько важных следствий.

Появилась внешняя точка зрения на происходящие в мире людей события. Именно с ней связано возникновение моральной и этической оценки этих событий. Появился партнер (партнеры) по диалогу о высших ценностях жизни. Источник жизни, движущая сила получили свое закрепление если не во времени, то в пространстве. В итоге мир приобрел более устойчивую структуру. Более определенным стало положение человека в этом мире.

Возникла не только возможность, но и психологическое основание для того, чтобы строить свое поведение (как с внешним миром, так и внутри социума) на принципах взаимности и эквивалентности. Отношения между сторонами подразумевают своего рода договор: до тех пор пока обе стороны выполняют принятые на себя обязательства, царит равновесие. Соответственно всякое нарушение в таком случае расценивается как нарушение сложившихся обязательств (Лотман, 1981, с. 3—4).

Подобная модель предполагает не только существование своего и чужого в рамках единого целого, но и установление между ними личностных” отношений со всеми вытекающими отсюда последствиями: субъективностью оценок, эмоциональным фоном, стремлением к достижению максимальных выгод из договорных обязательств и т. п.

Не менее важным как в психологическом, так и в других отношениях является то обстоятельство, что при такой схеме преодоления кризисной ситуации появляется возможность управления ею, контроля над ней и выработки оптимальных способов снятия кризиса.

Нужно сказать, что на определенном этапе исторического развития сознания такая модель переживания экстремальных ситуаций была не только вполне целесообразной, но и вполне рациональной. К тому же, повторяю, ее глубокая укорененность и поразительная живучесть свидетельствуют о соответствии глубинным психофизиологическим механизмам, в основе которых лежит принцип обмена, взаимности и эквивалентности[*].

Образы чужого мира чрезвычайно противоречивы и многообразны, даже если речь идет о какой-то конкретной сфере чужого, например о мире мертвых. Имеющийся в изобилии материал не столько проясняет, сколько усложняет картину. Он может описываться с помощью таких признаков, как темнота и, наоборот, постоянный свет; несоразмерность человеку и аномальность; отсутствие смены времен года (постоянный холод или постоянное тепло); связь с водой и сыростью; зеркальность (все как у людей, только наоборот); область плодородия или бесплодная пустыня. Наконец, иной мир может характеризоваться как раз отсутствием каких бы то ни было характеристик, представляться “никаким” локусом, миром небытия, невещей, несобытий, неявлений (Страхов, 1988, с. 92—93). По справедливому выводу В. Я. Проппа, в изображении иного мира “никакого единообразия нет. Есть многообразие. Скажем вперед, что народов, имеющих совершенно единообразное представление о потустороннем мире, вообще не существует. Эти представления всегда многообразны и часто противоречивы” (Пропп, 1946, с. 266).

Характерный пример — представления о локализации иного мира. Фольклорные и мифологические тексты, как правило, указывают его “точные” координаты: под землей, под водой, на небе, за горами, на Севере или на Западе и т. д. Основным признаком его местонахождения, судя по такого рода источникам, является у д а л е н н о с т ь. Но вместе с тем человек постоянно ощущал его “физическую” близость.

Этот мир мог начинаться сразу за порогом дома или даже внутри дома (подпол, запечье). Особенно близко граница своего и чужого подступает в похоронной и поминальной обрядности, когда можно даже говорить о временном снятии границ (ср. призывание родителей на трапезу, угощение покойников в почетном углу дома, оставление еды на окне и т. д.).

В других ритуализованных ситуациях она может отступать дальше от центра освоенного человеком пространства (ср. маргинальную роль бани, овина, реки и т. п.). Таким образом, эта граница подвижна. По мере конкретизации своего мира граница приближается к центру, а сфера чужого все более абстрагируется. И наоборот, детализация чужого мира означает проникновение в него (пусть даже мысленное) и расширение своего.

Чужое начинается там, где кончается свое, и эта граница путешествует вместе с человеком. Это особенно проявляется в тех ритуалах (и соответствующих фольклорных и мифологических текстах), в которых реализуется схема проникновения субъекта (героя) в чужой мир. Такое путешествие представляется как последовательное преодоление серии границ, каждая из которых расценивается как главная, но, будучи пройденной, перестает быть таковой, и главной становится та, которая впереди.

Указанные особенности позволяют говорить о двух противоположных типах представлений о чужом мире, реализующихся в соответствующих текстах.

  1. Чужой мир удален от мира людей, и для его достижения требуются значительные усилия. В этом случае основное внимание уделяется достижению границы между своим и чужим, разработке способов ее преодоления и установления контакта. В текстах, разрабатывающих эту модель (например, в волшебной сказке, в переходных обрядах), основной категорией пространства является путь, главными характеристиками которого являются определения “дальний” и “опасный”.
  2. Чужой мир расположен в непосредственной близости от человека. В этом случае действия человека направлены на укрепление границы, на обеспечение ее непроницаемости и устранение нежелательных контактов. Для текстов, описывающих эту схему (мифологические былички о проделках нечистой силы, заговоры с мотивом возведения “железного тына”, элементы календарной, похоронной, родильной и окказиональной обрядности и др.), основной категорией является г р а н и ц а.

Следует также отметить, что главное для данной модели свойство границы — ее непроницаемость — находится в зависимости от времени. Об этом свидетельствуют, например, распространенные поверья о разгуле нечистой силы в определенное время суток (полдень, полночь), с одной стороны, а с другой — представления о постепенном ослаблении границ, утрачивании силы, “изнашивании”, что требует их регулярной “подзарядки” с помощью специальных ритуальных процедур обновления границ (ср. ежегодные объезды или обходы границ священным царем в древней ближневосточной традиции; см.: Ардзинба, 1982). В светлое время суток граница отодвигается, в темное — придвигается; ср. литовские поверья о том, что ночью нельзя показывать пальцем на небо—богу глаза выколешь и по смерти придется терпеть за это муки (Янулайтис, 1906, с. 199).

Каждому из этих типов соответствует своя стратегия отношения к чужому. Эту мысль на материале восточнославянского похоронного обряда сформулировала О. А. Седакова, говоря о том, что там, где есть обрядово оформленное участие души умершего на поминках (Север, Центр, Поволжье, Белоруссия) и где есть свадебные элементы в похоронах (Карпаты, Белоруссия), “в обряде доминирует направленность на разрыв границы областей „жизнь —смерть", на помощь покойному в достижении иного мира и установление контакта через границу. Область смерти мыслится как удаленная от области живых”. Там, где свадебные элементы в похоронах соединяются со смеховыми элементами (Украина, особенно Карпаты), “доминирует тенденция укрепления границы „жизнь—смерть" для безопасности живых. Смех, глумление — профилактическая магия против действия смерти, область которой мыслится как очень приближенная к человеческому коллективу” (Седакова, 1979, с. 85—87).

Представления о соотношении своего и чужого, их близости или разведенности во времени и пространстве, варьируют также в зависимости от ситуации. В обыденной, повседневной жизни различные категории чужого располагаются таким образом, что персонажи высших уровней (боги) находятся дальше, чем персонажи низших уровней. В повседневной жизни человек состоит в контакте именно с демонологическими существами (домовой, леший и т. п.). С высшими представителями иного мира связь осуществляется, как правило, с помощью ритуала. С этой точки зрения ритуал является единственным регламентированным способом общения людей и богов. Вместе с тем общение с низшими категориями чужого в обыденной обстановке как раз и позволяет говорить о той или иной степени ритуализации быта. Таким образом, обыденные представления о расположении чужого можно сформулировать следующим образом: чем выше те или иные персонажи в иерархической системе чужого, тем дальше от человека они находятся и тем выше степень ритуализации общения с ними.

В контексте ритуала дело обстоит иначе. Представления о чужом резко актуализируются, что влечет за собой повышение семиотичности пространства. Каждая часть, каждый объект, и особенно те, которые выполняют или могут выполнять функцию границы, оцениваются по шкале принадлежности своему или чужому. Человек ощущает себя в плотном окружении чужого.

С точки зрения пространственных структур, используемых в ритуалах, можно условно выделить два основных типа ритуалов. В одном из них действия разворачиваются преимущественно в вертикальной плоскости, в другом — в горизонтальной.

В е р т и к а л ь н ы й п л а н значим в первую очередь для тех обрядов, которые непосредственно разрабатывают тему творения мира или отдельных его фрагментов. К их числу относятся календарные обряды, ритуал строительства. Для них особое значение имеет идея центра, умение определить ту единственную точку во времени и пространстве, через которую проходят “силовые линии” мироздания. При этом свое концентрируется вокруг этой точки на земле, а чужое — на небе и/или под землей. Может быть, поэтому для календарной обрядности столь существенно противопоставление света и тьмы, огня земного и огня небесного.

В обрядах данного типа временные отношения не менее важны, чем пространственные и нередко выходят на первый план (ср. актуальные для календарной обрядности мотивы связи с предками, с прошлым) . По отношению к таким обрядам если и можно говорить о сюжете, то он разворачивается скорее во времени, чем в пространстве. Перемещения в пространстве для них менее характерны, во всяком случае не имеют того сюжетообразующего значения, которое им присуще, например, в переходных обрядах, где герой пересекает границу миров. Такой смены миров в календарном обряде не происходит.

Причина, вызвавшая необходимость совершения ритуала, выглядит на языке пространства как сужение своего, сведение его к точке. Установленные в прошлом границы между своим и чужим утратили свою силу, оказались размытыми. Область чужого стремится поглотить мир человека (ср. “разгул нечисти” в календарных обрядах).

Другой вариант — утрата связей между частями некогда единого мира и главной из них — между людьми и Богом. Эти идеи кажутся противонаправленными, но реально они прекрасно совмещаются, поскольку в них обыгрываются оба свойства границы — отделять части пространства и обеспечивать регламентированную связь между ними. Отсюда и характерная (и не только для календарных и окказиональных обрядов) двойственность действий, ориентированных как на разделение, ограничивание, так и на соединение, установление связи.

Тема р а з г р а н и ч е н и я находит свое выражение в таких действиях, как обходы своей территории (дома, двора, селения), выжигание крестов на дверях, окнах, воротах. Последнее особенно интересно, так как наряду со значениями обновления, усиления границ вводится разделение по признаку свет — тьма.

В рамках этой же идеи можно трактовать вынос чучела, отслуживших свой срок вещей за пределы селения (ср. также обнаружение и выпроваживание старухи или ведьмы — персонажей, олицетворяющих собой идею старого и вместе с тем чужого в таких обрядах, как Купала).

Более сложная семантика присуща разделению (расчленению) жертвы, ибо, кроме выделения доли участникам ритуала (в число которых может входить и божество), эта операция может символизировать грозящий распад мира.

Тема с о е д и н е н и я (установления или восстановления ослабленных связей) также представлена различными способами. Наиболее очевидный — соединение земли и неба с помощью дерева, шеста, кучи старых вещей, веток, приготовленных для костра, чучела и т. п. Но и здесь возможно иное “прочтение”: посредством этих объектов происходит разделение земли и неба (т. е. дерево, шест и другие вертикали являются своего рода распорками). Значение соединения верха и низа в контексте календарной обрядности приобретают и такие действия, как сооружение катальных гор, установка качелей, залезание на крышу дома, подпрыгивание, подбрасывание различных предметов и т. п.

С темой соединения непосредственно связан мотив с о б и р а н и я, который в первую очередь относится к жертве, но не только к ней. В критические моменты социум должен быть представлен в максимально полном виде. Собственно, любой ритуал начинается со сбора участников. В это время все вещи также должны находиться дома на своих местах (ср. устойчивый запрет давать что-либо в долг в преддверии исполнения обряда). Область “своего” как бы сгущается, уплотняется, т. е. приобретает те качества, которые необходимо распространить на остальной мир. В еще более явном виде эта идея выражена в приготовлении ритуального жертвенного блюда, “собираемого” из многих разнородных компонентов (типа белорусской “прижанины”), которые в конечном итоге образуют единое целое (см. подробнее ниже).

Жертва, будучи воплощением идеи целостности, используется в качестве средства достижения этой целостности, но уже применительно ко всему миру. На уровне обрядовых действий это выглядит как отправление жертвы наверх или (реже) вниз. Для первого случая характерны такие действия, как подвешивание жертвы к дереву (ср. водружение конского черепа на шест вместе с колесом на Ивана Купалу в Полесье), бросание пищи в масленичный костер, подбрасывание каши во время рождественского сочельника и др.

Особый интерес представляет недавно анализированный Т. А. Агапкиной и А. Л. Топорковым сюжет “разборных” (т. е. завершающих) песен: девицы собирают спетые ими за время праздника (например/ масленицы) песни в решето и ставят его на вербу, т. е. отправляют их наверх. На землю песни возвращаются с помощью птиц, которые роняют решето (Агапкина, Топорков, 1986, с. 80—81). С помощью подобных сюжетов мотивировались запреты на исполнение песен в течение определенного времени, на скоромную пищу, которую также отправляют наверх, и т. п. Интересно то, что песни входят в один ряд с типичными жертвенными символами (ср. в той же работе о мотиве установки горшка с борщом на вершину дерева в закличках дождя): песни собирают, укладывают в решето, которое помещают на вершину дерева. Можно полагать, что глубинная семантика данного сюжета соотносится с идеей творения мира с помощью специальных словесных текстов. Кроме того, речь может идти о ярко выраженном изоморфизме двух кодов — кулинарного и словесного.

Для второго случая — закапывание в землю горшка с кашей (ср. “закапывание стрелы” в обряде вождения стрелы/суды хороводницами, которые при этом наклоняют колосья к земле и приговаривают: “Пайшоу гасподзь на небяса, / Пацягну жыта за каласа” — Гусев, 1986, с. 65); закапывание в основание дома конского черепа, монет, ладана и других ритуальных символов.

В обоих случаях с помощью жертвы восстанавливаются утраченные связи, которые в обрядах этого типа мыслятся преимущественно как вертикальные. Мир приобретает привычные очертания: свое отделено от чужого, и вместе с тем между ними налажена прочная связь, залогом и воплощением которой является жертва.

Для ритуалов, действие которых разворачивается главным образом в вертикальном плане, характерна развитая концептуальная сфера при сравнительно ограниченном наборе средств обрядового оформления. Существенная часть сюжета (контакт с представителями иного мира, их реакция на действия людей и т. п.) может вообще не иметь ритуального выражения (ср., впрочем, обряды типа полазника или ритуалы- диалоги, рассмотренные Н. И. Толстым, — Толстой, 1984). Подобные фрагменты реализуются по большей части на уровне обрядовых представлений. Не случайно отношения по вертикали усиленно комментируются в словесных обрядовых текстах (характерный пример—веснянки) и тем самым как бы компенсируется недостача ритуально выраженных действий.

По вертикальной схеме реализуются отношения неравноправных партнеров, один из которых по определению выше другого. Этим объясняется широкое использование специальных текстов, характерных для общения с персонажами высшего уровня (молитвы, просьбы, заклинания и т. п.). Вообще говоря, данный тип отношений “неудобен” для человека не только психологически, но и физически: гораздо естественнее, когда действия разворачиваются в горизонтальной плоскости. Характерно, что даже в календарных обрядах вертикальная схема почти никогда не представлена в чистом виде. Она либо дополняется значимыми горизонтальными передвижениями, либо полностью переводится в горизонтальный план (ср. выпроваживание персонажа, символизирующего истекший временной период по схеме похоронного обряда).

Обряды, действие которых разворачивается преимущественно в г о р и з о н т а л ь н о м плане (обряды жизненного цикла), имеют ярко выраженный сюжетный характер, так как их главные персонажи пересекают границы миров. Причем, как было показано в других работах (Байбурин, 1971; Байбурин, Левинтон, 1978, 1990; Седакова, 1981), язык пространства является наиболее удобным языком описания сюжетных ритуалов не только с внешней точки зрения (исследователя), но и, что еще более показательно, изнутри традиции (ср. выше о пространственной терминологии родин, свадьбы, похорон).

При описании структуры переходных обрядов мы привычно исходим из классической трехчастной схемы: выделение из коллектива — пребывание вне освоенного пространства (пограничный период) — реинкорпорация в коллектив. В одной из последних работ (Байбурин, Левинтон, 1990) было предложено различать ритуально выраженные смыслы и концепты, относящиеся исключительно к плану содержания обряда, к уровню его интерпретации. Это позволило увидеть принципиальное отличие обрядов, обрамляющих человеческую жизнь, “крайних” (родильных и похоронных), от “срединных” (инициационных и свадебных). В “крайних” ритуалах формально выражен только один из компонентов универсального комплекса “смерть—(воз) рождение”, но он представлен как концептуально, так и “эмпирически”. На уровне обрядовой реальности сюжет этих ритуалов имеет “линейный” характер: отсутствует либо первая (в родильных обрядах), либо третья часть (в похоронных обрядах) указанной схемы. В “срединных” же обрядах, наоборот, структурная схема представлена полностью (“круговой” сюжет), они включают оба компонента комплекса “смерть—(воз) рождение”, но эти компоненты представлены только символически. С учетом признака реальности / символичности обрядовых перемещений возможны и другие уточнения специфики структурных схем переходных обрядов.

На языке пространственных отношений (в горизонтальном плане) необходимость совершения ритуала вызывается нарушением принципа однородности взаимодействующих сфер (своего либо чужого). В одном случае чужие оказываются среди своих, в другом — свои среди чужих. Цель ритуала — восстановить нарушенный порядок и укрепить границу между контактирующими мирами.

П р е д с т а в и т е л и ч у ж о г о м и р а п р о н и к а ю т в м и р л ю д е й (“чужое в своем”). Следствием являются болезни, смерть человека, падеж скота. Эта же ситуация является исходной для свадьбы. Приезд жениха в дом невесты описывается как нападение, захват, взлом; но и появление невесты в доме жениха сопряжено с опасностью для его обитателей. Другими словами, жених и невеста взаимно опасны (ср. характерный для свадьбы мотив враждебности между двумя партиями).

Несколько иначе воспринимается рождение ребенка. В принципе речь идет об этой же схеме: появление чужого, неизвестного существа, что всегда связано с некоторой опасностью. Однако на уровне обрядовых действий участники скорее способствуют созданию этой ситуации (ср. действия, направленные на открытие пути для новорожденного: развязывание узлов, открывание дверей, царских врат в церкви), а не условно сопротивляются ей, как, например, это делает партия невесты при появлении жениха (обрядовый характер такого сопротивления очевиден — ср. призывания жениха до свадьбы, особенно во время Покрова: “Батюшка Покров, покрой сыру землю и меня молоду!” — Даль, 1984, II, с. 319). Положительно оценивается заранее подготовленный “приход” предков на поминальную трапезу (но ср. выше о предосторожностях, связанных с “незапланированными” приходами мертвецов). Таким образом, ситуация появления чужого в своем мире имеет негативный и позитивный варианты. Негативно воспринимается неожиданное, нерегламентированное появление чужого, в то время как заранее подготовленный приход имеет позитивный смысл, является следствием регулируемых отношений между двумя мирами, направленных против “стихийных” вторжений чужого.

Различаются и тактики ритуального поведения: чужое либо выпроваживается из своего мира, либо его превращают в свое. Пример использования тактики — удаление смерти из пространства живых (вынос покойника на кладбище), второй—превращение новорожденного в человека, в своего.

В первом случае основной категорией становится путь, перемещение из своего в чужое, сопровождаемое действиями по очищению пространства жизни от смерти и восстановлению границы между своим и иным миром (основные операции — расширение сферы своего, очищение “отвоевываемых” у смерти частей пространства и замыкание границы). Причем этот путь будет различным для реальных и мыслимых участников обряда. Для Смерти — это возвращение (с добычей) из мира людей. Для покойника — необратимый путь в загробный мир и одновременно переход в статус мертвеца. Для участников погребального шествия — путь до границы с чужим, предполагающий возвращение в свое. Таким образом, представлены все возможные варианты перемещений. Полнота и симметричность в реализации пространственной схемы подчеркивается тем, что Смерть и живые участники совершают круговой путь (туда и обратно), но путь живых ритуально выражен, а путь Смерти полностью относится к концептуальной сфере. В то же время для покойника ритуально выраженный путь заканчивается на кладбище, а остальная часть пути в мир мертвых, как и возможный путь назад, остаются в концептуальной сфере (Байбурин, Левинтон, 1990, с. 69).

Результат этих перемещений — восстановление status quo (однородности своего пространства, наличие границы между областями жизни и смерти). По схеме “выпроваживания” совершаются многие календарные (в том числе и поминальные), а также окказиональные обряды (ср. изгнание коровьей смерти и др.).

Во втором случае (превращение чужого в свое) вектор движения противоположный — от периферии освоенного пространства (где происходят роды) в его центр. Категория пути здесь присутствует, но по сравнению с погребальной обрядностью — в ослабленном виде. Это можно объяснить несколькими причинами. Во-первых, всегда маркирован путь в чужой мир, а не в этот. Во-вторых, ритуально выраженный путь младенца (и роженицы) не связан с пересечением границы между мирами. Поэтому, кстати, в качестве периферии (места родов) могут быть использованы различные части селения, двора и даже дома (естественно, за исключением его сакральной части — красного угла, по отношению к которому все остальное пространство как раз и является периферийным). В последнем случае формально представленный путь сжимается до минимума и почти полностью относится к сфере представлений, а не обрядовой реальности.

В концептуальном плане ребенок перемещается из иного мира в этот. На первом этапе совершается переход изнутри наружу, в открытый мир; на втором — снова вовнутрь (дом — красный угол — колыбель). Открытое, незамкнутое пространство считается опасным для младенца. По мнению Т. В. Цивьян, для того чтобы “смягчить” столь резкую смену миров, в своем мире создаются условия, близкие к иному миру (Цивьян, 1990, с. 179—180). О справедливости этого мнения свидетельствуют многочисленные предписания, направленные на замыкание пространства младенца, его обуживание (пеленание, помещение в колыбель, закрывание) и в конечном счете — на воссоздание фрагмента иного мира в самом центре своего. Совершенно симметричная картина представлена в похоронной обрядности, которая также обеспечивает плавность перехода, но в другом направлении — из этого мира в иной (отсюда — неоднократно отмечавшиеся парадоксальные схождения родильных и погребальных обрядов, относящиеся к сроку перехода, мотивам света и тьмы, закрытости—открытости, перекодировкам типа дом — гроб — колыбель и др.).

Искомая цель (однородность своего мира) в родильной обрядности достигается главным образом за счет системы средств адаптационного характера (ср. выше о приобщении и “доделывании” младенца), в число которых входит и перемещение как ступенчатое приближение младенца к человеческому. В погребальной обрядности соотношение адаптации (или реадаптации) и перемещения скорее противоположное.

С точки зрения противопоставления “конечных” и “срединных” обрядов (первые из которых обладают “линейным” сюжетом, а вторые — “круговым”) особый интерес вызывает крестильная обрядность. Обычно она рассматривается в комплексе с родильной (как ее позднее “продолжение”). Но любопытно, что структурно и типологически она тяготеет к “срединным” обрядам. Младенца выносят во внешнее, чужое для него пространство, над ним совершается ряд действий, символизирующих его преобразование; приносят назад, но уже в другом качестве (ср.: “брали некрещеным, отдаем крещеным”). Типичный “круговой” сюжет, характерный для “срединных” обрядов.

В восточнославянской традиции полноценным “срединным” обрядом является свадьба. Вопросам организации пространства в этом обряде посвящены специальные работы (Байбурин, Левинтон, 1978, 1990). Здесь отметим лишь несколько моментов. Действия, происходящие в локусе невесты, внешне разворачиваются по сценарию смерти (ср. мотив жениха-погубителя). Но есть и существенные отличия. В частности, жениха не просто выпроваживают, а стараются сделать его “своим”. Его пребывание в доме невесты больше напоминает приход “родителей” в поминальные дни с обязательным возвращением в свой мир. Что же касается локуса жениха, где в роли “чужого” оказывается невеста, то здесь по отношению к ней применяется тактика адаптации, как и в родильной обрядности. Однако исходный конфликт оказывается не вполне решенным. Род невесты сохраняет однородность, но за счет утраты. Род жениха, наоборот, утрачивает свою однородность благодаря “приобретению”. Конфликтная ситуация (сосуществование своего и чужого) сохраняется вплоть до рождения ребенка (ср. промежуточный статус “молодых”). И только появление нового “чужого” превращает молодую в “свою”.

П р е д с т а в и т е л и с в о е г о м и р а п р о н и к а ю т в ч у ж о й (“свои в чужом”). Эта схема является общей для жениха, ритуальных специалистов (плотников, гончаров и др.), семьи, переселяющейся в новый дом, и в какой-то мере — для роженицы. Если в схеме “чужое в своем” своим отведена пассивная роль (во всяком случае на первом этапе), то в данной ситуации свои занимают активную позицию (первый сюжетный тип можно условно назвать “женским”, а второй — “мужским”). Основные усилия направлены не на защиту границ, а на их преодоление. Другими словами, этот тип ритуальных текстов связан с расширением пределов своего или его наполнением (на языке, близком пропповскому, — искомая ценность находится в чужом мире).

Данный сюжетный тип предполагает особую подготовку (в отличие от “спонтанности” предыдущего). Для проникновения в чужой мир требуются специальные средства и специальные знания. И то и другое обеспечивают ритуальные специалисты — помощники героев: повитуха, дружка, плотники и др. (ср. “снаряжение” дружки с обязательными для него плеткой, угощениями и, главное, умением вести диалог с чужими).

Путь в чужое при всех его известных характеристиках (“дальность”, “опасность” и др.) имеет существенные отличия, например для жениха и переселяющихся в новый дом. Жених совершает путь не только “туда”, но и “обратно”, т. е. его перемещения соответствуют “круговой” схеме инициационного обряда (тем самым хотя бы частично восполняется отсутствие полноценной инициации в восточнославянской традиции). Для переселяющихся этот путь “линейный” (обратного пути не предполагается) и по этому признаку аналогичен пути невесты в дом жениха и “переселению” покойника.

Различные цели пребывания в чужом мире обусловливают специфику обрядового поведения. Дружина жениха действует по схеме набега. Не случайно в свадебных текстах широко представлена метафорика войны, охоты, разбоя, что давало основание, например, ошибочно считать “умыкание” ранней формой брачных обычаев у восточных славян (ср.: Сумцов, 1881). Но показательно, что диалог с чужими (в данном случае — с представителями партии невесты) может вестись уже на другом “языке”, например торговли, и конфликт разрешается с помощью обмена.

Тактика переселения в новый дом несколько иная. Ее основная особенность заключается в том, чтобы превратить пере-селение (связанное с пересечением границы своего и чужого) в рас-селение, т. е. распространение своего и отодвигание чужого. Если сюжет текста жениха связан с пересечением границы (сперва в одну сторону, а затем обратно), то сюжет переселения связан с изменением конфигурации главной границы между тем и этим, а следовательно, с изменением облика мира. Окончательное разрешение конфликта достигается не за счет перемещения (ср. возвращение партии жениха, означающее восстановление порядка в доме родителей невесты), а за счет условной смерти одного из жильцов нового дома. В этом случае смерть означает не только обмен, жертву иному миру, но и, что важнее, ею освящается и закрепляется новый облик мира (ср. представления о том, что новое место поселения считается окончательно обжитым только после того, как на кладбище похоронен первый покойник).

Выделенные два сюжетных типа (“чужое в своем” и “свое в чужом”) реально принадлежат двум субтекстам ритуала. Общий сюжет каждого конкретного ритуала образуется в результате их взаимодействия. Например, сюжет родильной обрядности основывается на соотнесении сюжетных схем роженицы (“свое в чужом”) и новорожденного (“чужое в своем”). При общем принципе построения “совокупного” сюжета обряда (сочетание противоположных сюжетных схем) специфика конкретных сюжетов обусловлена тем, по какому из двух вариантов каждой схемы развиваются дальнейшие события: по варианту “возвращения” (“изгнания”) или по варианту “превращения в свое” (“освоения”).

Наличие двух основных сюжетных типов и, соответственно, двух субтекстов, двух точек зрения на одно и то же событие непосредственно связано с организацией участников ритуального процесса.

 

Литература

Агапкина, Топорков, 1986 ­— Агапкина Т. А., Топорков А. Д. К проблеме этнографического контекста календарных песен // Славянский и балканский фольклор: Духовная культура Полесья на общеславянском фоне. М., 1986.

Ардзинба, 1982 — Ардзинба В. Г. Ритуалы и мифы древней Анатолии. М., 1982.

Байбурин, 1971 — Байбурин А. К. Несколько замечаний о структуре русского свадебного обряда // Материалы XXVI науч. студ. конф. Тарту, 1971.

Байбурин, Левинтон, 1978 — Байбурин А. К., Левинтон Г. А. К описанию организации пространства в восточнославянской свадьбе // Русский народный свадебный обряд. Л., 1978.

Байбурин, Левинтон, 1990 — Байбурин А. К., Левинтон Г. А. Похороны и свадьба // Исследования в области балто- славянской духовной культуры: Погребальный обряд. М., 1990.

Лотман, 1981 — Лотман Ю. М. “Договор” и “вручение себя” как архетипические модели культуры // Проблемы литературной типологии и исторической преемственности: Тр. по рус. и славян, филологии. 32: Литературоведение. Тарту, 1981 (Учен. зап. ТГУ; Вып. 513).

Пропп, 1946 — Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки. Л., 1946.

Седакова, 1979 — Седакова О. А. Содержательность вариаций обрядового текста: (Восточнославянский погребальный обряд) // Balcano-Balto-Slavica : Симпоз. по структуре текста. Предварительные материалы и тезисы. М., 1979.

Седакова, 1981 — Седакова О. А. Пространственный код погребального обряда // Структура текста-81: Тез. симпоз. М., 1981.

Страхов, 1988 — Страхов А. Б. О пространственном аспекте славянской концепции небытия // Этнолингвистика текста: Семиотика малых форм фольклора. 1: Тез. и предварительные материалы к симпоз. М., 1988.

Сумцов, 1881 — Сумцов Н. Ф. О свадебных обрядах, преимущественно русских. Харьков, 1881.

Толстой, 1984 — Толстой Н. И. Фрагмент славянского язычества: архаический ритуал-диалог // Славянский и балканский фольклор. М., 1984.

Топоров, 1983 — Топоров В. Н. Пространство и текст // Текст: Семантика и структура. М., 1983.

Цивьян, 1990 — Цивьян Т. В. Лингвистические основы балканской модели мира. М., 1990.

Янулайтис, 1906 — Янулайтис А. Литовские суеверья и предрассудки // ЖС. 1906. No 4.

 

* Иначе строится, условно говоря, религиозная модель. “В основе религиозного акта лежит не обмен, а безоговорочное вручение себя во власть. Одна сторона отдает себя другой, без того чтобы сопровождать этот акт какими-либо условиями, кроме того, что получающая сторона признается носительницей высшей мощи. Отношения этого типа характеризуются: 1) односторонностью; они имеют однонаправленный характер: отдающий себя во власть субъект рассчитывает на покровительство, но между его акцией и ответным действием нет обязательной связи; отсутствие награды не может служить основанием для разрыва отношений. 2) Из сказанного вытекает отсутствие принудительности в отношениях: одна сторона отдает все, а другая может дать или нет, так же как она может отказать достойному (дарителю) и отдать недостойному (не участвующему в данной системе или нарушающему ее). 3) Отношения не имеют характера эквивалентности: они исключают психологию обмена и не допускают мысли об условноконвенциональном характере основных ценностей. Поэтому средствами коммуникации являются в этом случае не знаки, а символы, природа которых исключает возможность отчуждения выражения от содержания и, следовательно, обмана или толкования. 4) Следовательно, отношения этого типа имеют характер не договора, а безусловного дара” (Лотман, 1981, с. 4).